— Эта птичка, наверное, больная. Не трогай ее! Бывает, что они разносят какую-то заразу… — заметил Фед.
Маленькая серая птичка жалась к стене деревянного бистро, почти упиралась в нее клювиком и, растопырив крылья, трепетала. Ее тельце вздрагивало.
— Похожа на пьянчужку, которая собралась блевать… — улыбнулась Галина.
— Или на роженицу, — добавил Фед. — Может, она решила снести яйцо?
Но я не разделяла их веселья.
В этих конвульсивных движениях маленького существа было нечто тревожное. Оно словно выполняло какой-то одинокий акт, и ему невозможно было ничем помочь.
Птички как крысы. Когда-то я больше боялась воробьев, чем крыс.
— Идите, — сказала я. — Я подожду… Хочу подышать воздухом.
Фед открыл дверь, пропустил Галину вперед.
Я осталась стоять. Вечер, как и все другие вечера, был насыщен пузырьками кислорода, как бутылка с газированной водой. Все, как всегда: длинная чистая и почти пустая улица, упирающаяся в склон горы, запах хвои и цветов, вечерняя дымка. Покой… Друзья, которые ждут в бистро и знают твои вкусы…
Во мне тает лед, как в бутылке, которую вынули из морозильника. Пока что уровень этого «наводнения» не достиг груди, не растопил то, что находится выше. Мне еще холодно. Поэтому я надеваю на ночь шерстяные носки и… становлюсь слишком сентиментальной. Все-таки жить со льдом в мозгах и в сердце гораздо проще. Куда это годится, когда тебя душат слезы от одного лишь взгляда на небо, или красивый цветок, или бабушку в черных чулках…
Когда спустя несколько секунд я снова посмотрела вниз (лучше бы этого не делала!), птичка лежала брюшком кверху, поджав лапки.
Наводнение внутри меня всколыхнулось и сразу же растопило еще сантиметров пять льда ниже уровня аорты.
Эта птичка не была больна!
Она умирала.
Умирала у меня под ногами, уткнувшись клювиком в стену, — видимо, для того, чтобы из последних сил сохранять равновесие. Но когда и каким образом она перевернулась?
Умирая, птицы всегда переворачиваются брюшком кверху.
Но меня поразило не только это.
Акт смерти! Эта дрожь, которую мы приняли за какой-то птичий вирус, нелепо распростертые крылья, потуги, похожие на потуги роженицы, отчаянное напряжение маленького тельца.
Вот почему я почувствовала тревогу: у моих ног разворачивалась высокая трагедия, а я не сумела ее распознать! Если бы поняла — взяла бы птичку на руки. Она бы ощутила тепло и сочувствие в свою последнюю минуту. И не перевернулась бы на спину, выставив на всеобщее обозрение трогательное желтенькое брюшко (почему-то оно было гораздо светлее серых перьев на спинке и крыльях). Я представила, как утром наша прекрасная барменша подцепит метлой это тельце на совок и выбросит на помойку.
Я повернулась лицом к деревянной стене и не могла пошелохнуться. Если бы у меня был клюв — так же уперлась бы им в стену, чтобы не упасть. А потом почувствовала на своих плечах руки Вани-Джона.
— Я опоздал? — сказал он, поворачивая меня к себе.
Я покачала головой.
— Что случилось?
Видимо, мое лицо было тоже хорошенько подтоплено.
— У тебя есть платок? — спросила я.
Он вынул из кармана большой клетчатый носовой платок.
Не говоря ни слова, я склонилась над птичкой, завернула ее и понесла в садик за бистро.
Там ее похоронила. Иван-Джон помог вырыть ямку и совсем ничему не удивился.
…Если птицы — души умерших, которые иногда впархивают в окна и бьются о потолки, или просто пристраиваются на карнизе перед твоим окном и заглядывают в комнату, или садятся тебе на голову посреди площади, — кем была эта птичка, которая скончалась у моих ног?
Чего она ждала от меня? Что я не смогла понять? Куда улетел ее последний вздох?..
Бывают такие моменты, когда позарез необходимо, чтобы кто-то сидел рядом и держал за руку. Например, перед операцией. Когда ты ничего не осознаешь, кроме собственной дрожи. Единственное, что в таком случае отличает человека от других живых существ, — то, что он способен уговаривать себя: «Все пройдет… Все будет хорошо… Все как-то устроится и чем-то закончится…» Но даже если кто-то держит-таки тебя за руку, а ты способен думать именно так и даже улыбаться, — все равно создается впечатление, будто стоишь физиономией к стене. Один на один с ней. Один на один.
Мы зашли в бистро. Стол уже был заставлен кружками с пивом.
— Родила или вырвала? — сразу же поинтересовалась Галина.
— Просто умерла… — сказала я.
— Кто? — спросил Никола.
— Не отвлекайся, — махнула рукой Галина, рассеивая дым, выпущенный изо рта. — Никто. Продолжай!
— Через несколько дней — ужин и игра у мсье Паскаля, — пояснил нам Фед, — кому-то придется покинуть общество. А мы обнаружили, что очень мало знаем друг о друге. Меня до сих пор беспокоит та маленькая сумма, с которой отправилась Вероника. Были бы мы добрее — изменили бы ситуацию…
— Ничего не станется с нашей красавицей, — сказала Галина. — Думаю, она уже доехала автостопом куда нужно!
— Поэтому, — продолжал Фед, — мы решили получше узнать друг друга. Возможно, тогда досадные случаи не повторятся.
— Значит, мы что-то пропустили? — спросил Иван-Джон, отодвигая от столика и подставляя мне тяжелый стул.
— Почти ничего. Он только начал. Оказывается, наш молчаливый друг — серб! — сказала Галина и с интересом впилась взглядом в длинноносое лицо Николы. — Сербия звучит как «серебро»…
— А как там теперь? — неразумно спросила я, чтобы не молчать. — Война закончилась?
— Какая война? — не понял Никола.
— Ну… югославский конфликт… — неопределенно пробормотала я.
— Югославский? — не понял он.
— Да, между Сербией и Хорватией… — Я хотела продолжить похваляться своими скромными познаниями о Косове или Вукаваре. Но по выражению его лица поняла, что мои рассуждения совершенно неуместны. Никола безразлично пожал плечами и произнес свою коронную фразу:
— Я не интересуюсь настоящим, я тружусь на будущее! Меня это не касается. Не знаю, о чем речь…
— Не вмешивайся, — дернула меня за руку Галина и обратилась к рассказчику, которого мы с Джоном прервали своим появлением: — Итак, маленькая деревушка Смилян в Лике… Что дальше?
— Да, — продолжал Никола. — Это небольшая австро-венгерская провинция… Там мой отец был православным священником.
Он задумался. И уже никто из нас не решался вмешаться со своими комментариями.
— Сколько себя помню — лет с восьми, — я всегда находился в пограничном состоянии между восторгом и печалью. Вид прелестного цветка смущал меня настолько, что я терял сознание от его красоты и запаха. А уже в следующий миг представлял себе его смятым, вырванным, увядшим, мертвым — и страх смерти и боли терзал меня. Тогда я падал на колени (что вполне естественно для ребенка из религиозной семьи!) и говорил: «Господи, зачем все это? Почему Ты сделал все самое красивое в мире — таким недолговечным?» Я остро чувствовал текучесть времени, оно проходило сквозь меня, как электромагнитные волны, но тогда я еще не мог представить себе, что эти волны в действительности существуют. Ночами меня мучили видения — всевозможные чудовища, великаны-людоеды, обитатели тьмы. Мне кажется, что я никогда не засыпал!
Но, думаю, они все-таки приходили во сне. Родители мучились вместе со мной и ничем не могли помочь или хотя бы объяснить мои странности. Например, припоминаю, как, увидев на шее у матери жемчуг, я оцепенел так, что меня положили в ванну с горячей водой. А когда папа принес с базара персики, меня начало лихорадить. Несколько дней я пролежал с температурой, пока корзину с фруктами не вынесли из детской… И все прошло.
Но больше всего меня поражали блестящие кристаллы и предметы правильной геометрической формы. Я ходил в кладовую и часами смотрел на куски сахара и соли. Меня искали, звали, но я стоял как вкопанный. Конечно же, много читал. Наверное, лет с шести. Сначала меня привлекала четырехугольная форма книг и буквы, вытесненные золотом на переплете. А потом меня поглотили сами тексты. Отец переживал, что чтением я могу испортить себе глаза, и потому постоянно отнимал у меня книгу. Тогда я приспособился читать ночью: делал из сала свечу, зажигал ее под одеялом, а щели в двери и замочную скважину тщательно затыкал тряпьем. Созерцание кристаллов и чтение совершили со мной странную вещь! Впоследствии я стал наблюдать удивительные видения: передо мной являлись какие-либо предметы быта во вспышках яркого света. Я даже играл с этим: четко представлял картину, висевшую у нас на стене в столовой, и сразу же в той вспышке, которая шла изнутри, — видел, что она становится подвижной, живой. Таким образом, я перебрал все предметы, находившиеся дома или лежавшие на нашем дворе. И все они приобретали для меня иное содержание. Обыкновенный топор, скажем, превращался в моем воображении в многофазовый мотор. Конечно же, я не мог назвать его так, как говорю сейчас. Для этого я был слишком мал и не мог знать этих определений. Но второе было для меня большей реальностью, чем первое.
Я был похож на человека, который употребляет сильный наркотик: мне нужно было все время увеличивать дозу своих впечатлений и видений, постоянно расширять круг своего ненасытного зрения. Но я уже все пересмотрел и ничего нового ни дома, ни во дворе не находил.
Тогда я начал фантазировать и направлять воображение вспять: сначала вызвал в мозгу ту вспышку, а уже потом — в ней — возникали видения. Сначала они были нечеткие, туманные и сразу исчезали, когда я пытался усилием воли задержать их. Но со временем они приобретали силу и ясность, а позже стали вполне конкретными…
В определенные моменты я замечал, что воздух вокруг меня наполнен длинными языками пламени. Однажды почувствовал, что это пламя — в моей голове. И оно бьется там, словно маленькое сердце…
Мое воображение становилась все более увлекающим и безграничным. Каждую ночь или даже днем, когда я оставался в одиночестве, — отправлялся в удивительные путешествия, стоило только закрыть глаза и вызвать в голове эту вспышку. Видел незнакомые местности, страны и города, жил в них, встречал там людей, заводил знакомства. Вместе с ними переживал много приключений.
Вам, возможно, покажется это неестественным, но эти люди были мне так же дороги, как и моя семья. А все эти миры затмевали мою реальную жизнь.
Как сказал мсье Паскаль, это была «материализация творческих концепций».
— Что это значит? — спросила Галина. Она смотрела на рассказчика с нескрываемым любопытством.
Я ж говорю — хищница! Еще пару недель назад она лишь выпускала в этого чудака дым из своих ярко-пурпурных губ. А теперь сидела в позе «секси»: ножка на ножку поглаживая запястье одной руки длинными пальцами другой. Но он не обращал на нее должного внимания. Произнес уверенно:
— Это для вас будет скучным…
— Ну хоть в общих чертах! — надула губки Галина.
— Например… Благодаря этим детским экспериментам я могу сконструировать любую идею в своем воображении, не прикасаясь ни к чему руками. И довести ее до совершенства. Так это можно объяснить… А у меня масса идей, которые придут на помощь человечеству и прогрессу.
— Что же вы здесь время теряете? — спросил Фед. — «Масса идей» требует выхода!
Никола нахмурился и ответил вопросом на вопрос:
— А вы?..
Фед, как мне показалось, смутился.
— Я? — Он обвел глазами общество, словно ища у нас поддержки или подсказки. — Я пока отдыхаю, набираюсь новых впечатлений… Этот город мне порекомендовал мой товарищ. Нет ничего лучше свежего воздуха, великолепного вида и… и приятного общения.
Это прозвучало, как заученный по бумажке тост, и мы взялись за бокалы.
Чокнувшись со всеми, Фед поднял бокал еще раз, красноречиво поглядывая на роскошную белокурую барменшу. Я подумала, что именно это, пожалуй, и есть его «самое большое впечатление и лучший отдых».
Кто-то ждет его в другом городе, думала я, пишет ему письма, утыкается лицом в рубашки, развешанные в шкафу. Кто-то так же мысленно заботится и об Иване-Джоне, и о Николе, и о чудаковатом переводчике в рваных кроссовках. А уж по Галине, вероятно, убивается половина какого-то неизвестного мне города — скажем, Парижа или Мадрида. Ведь ясно, что они все здесь ненадолго — так, воздухом подышать. Они — не я!
Кто убивается по мне? Там, на другом конце земного шара, в городе холодов с красной пылью и удушающим тополиным пухом?.. С кирпичом, лежащим на краю моей крыши?!! Правильно назвал меня хозяин — я иголка…
— Эй, ты где? — коснулся моей руки Иван-Джон. Под столом его нога и бедро были тесно прижаты к моим именно этим частям тела. Было заметно, что он уже хотел слинять отсюда. Я очнулась.
— …Хозяин может не замечать тебя довольно долго… — продолжал Никола (я, наверное, что-то пропустила из его предыдущей реплики), — пять, десять, даже двадцать лет… Но всегда следует знать, а лучше — быть уверенным, — что он обязательно хоть раз бросит взгляд в ту сторону, где горит твоя «лампочка», и остановит на ней свой взволнованный взгляд. И ты почувствуешь облегчение. И дальше все в твоей жизни наладится…
— Вы, оказывается, поэт и мистификатор, — улыбнулась Галина. Она просто горела желанием взять его под свое крыло.
— Нет. Я занимаюсь физикой эфира. — Он не обращал на ее заигрывание никакого внимания. — Это потаенная наука. Она не имеет никакого отношения к официальной. Поэтому и говорю, что тружусь на будущее…
— И вас больше ничего-ничего не интересует? — продолжала доставать его наша хищница. — Например, любовь…
— М-м-м… У меня была одна любовная история. Но она не совсем обычная, — пробормотал Никола.
— Ну, если уж этот вечер — ваш, то поведайте нам обо всем! — заметил Иван-Джон.
— С детства я любил кормить голубей, — начал Никола. — Я кормил тысячи этих птиц! Это продолжалось годами. Представьте себе: кто может запомнить всех голубей, которые теснятся у ног! Но была одна голубка — белая со светло-серыми пятнышками на крыльях. Она очень выделялась среди остальных. Я мог узнать ее где бы она ни была, и она находила меня — где бы ни был я. Повсюду. Стоило лишь вспомнить о ней, как она прилетала. Я… Я полюбил эту птицу так, как мужчина любит женщину…
Галина тихо хмыкнула в кулачок. Рассказчик смутился и замолчал. Все с укором взглянули на нее. После долгой паузы, во время которой мы с интересом смотрели на Николу, он смилостивился и продолжал с вызовом:
— Да! Я любил ее! Я не виноват, что родился человеком. А она — осталась в птичьих перьях. Когда она болела — прилетала к моему окну. Я лечил ее. Когда мне было плохо — я всегда видел ее на своем подоконнике. Эта голубка была отрадой моей жизни. Однажды, когда я лежал в темноте и, как всегда, решал какой-то научный вопрос, она впорхнула в комнату и села на мой стол. Я понял, что она хочет сказать мне нечто очень важное, встал, подошел к ней. Она смотрела на меня своими черными глазами-бусинками. И я понял, что она скоро умрет. Птицы живут меньше людей…
Когда я это осознал и сформулировал словами в своем мозгу — из глаз моей голубки вырвался мощный луч яркого света. Это был реальный, сильный, ослепительный луч, который был гораздо мощнее света лампочки в моей лаборатории. Когда эта голубка умерла, я потерял силы. Поэтому я здесь…
Мне показалось странным, что этот вечер начался с птички и заканчивается подобной историей. И я снова подумала, что мир устроен, как матрешка. Интересно, что по этому поводу думает Иван-Джон? Я посмотрела на него. В его глазах отражалось пламя маленькой свечи, горевшей на столе. Оно было ярким и словно плыло в синем-синем море этих глаз.
Интересно, больно ли змее выползать из собственной кожи? Когда-то этот процесс показывали в одной научной телепрограмме. Но тогда я только с интересом наблюдала, как медленно шелушится змеиная кожа, как она тускнеет, сморщивается, а потом из нее, как из грязной тряпочки, выползает яркая желто-зеленая змейка и ныряет в такую же зеленую веселую живую траву.
Теперь я подумала: больно ли это?
Больно ли вышелушиваться из узкого тоннеля?
Из узкого тоннеля, который сжимает тебя со всех сторон.
Сжимает и пытается удержать в себе.
Удержать в себе, не дать продохнуть.
И ты сопротивляешься, прорываешься самостоятельно.
Ведь никто не поможет, не вытряхнет тебя из кожи, как из мешка.
Разве что будут вот такие наблюдатели — по ту сторону экрана…
А в то же время ты думаешь о том, что прежде это была ТВОЯ кожа.
И ты жила в ней — такая веселая и живая.
И тебе совсем не было страшно и тесно в ней.
— Больно ли змее менять кожу? — спросила я Ивана-Джона, когда мы шли по лесной тропинке к тем снегам на вершине горы, куда я боялась забраться сама.
— Думаю, что да… — ответил он. — Что-то менять вообще больно. Представь, как она ползет еще незащищенным брюшком по камням. А потом чешуя становится плотнее. И все налаживается.
Да, я об этом не подумала: как она ползет потом. Пожалуй, это тоже больно. Какое-то время…
Тяжелый, как ртуть, лес был засыпан сухой хвоей, из-под которой выглядывали упругие влажные шляпки грибов. Они были как леденцы…
Их хотелось лизнуть.
— Почему я никогда не помню, как мы с тобой занимаемся любовью? — спросила я.
— В самом деле? — удивился он. — Тебе плохо со мной?
— Нет. Наоборот. Так хорошо, что я — летаю. Но потом. После… Это так странно, как…
Я не знала с чем это можно сравнить…
Было такое впечатление, что мы занимаемся любовью все время, даже тогда, когда вот так идем по лесу и разговариваем…
— Чтобы понять мир, достаточно одного Маркеса… Даже достаточно одного романа «Сто лет одиночества». То есть ощутить часть лучше, чем всю жизнь охотиться за целостностью, которой, кстати, нет…
(Неслышно отделяются от нас оболочки. Вот они, как сигаретный дым, взлетают вверх, все выше и выше… Здесь, в лесу, прохладно, поэтому они оказываются в незнакомой комнате, где в тяжелых рамах текут зеркала, а в них роятся сладкие сонные пчелы…)
— Жизнь — привычка. Человек в ней — самое негармоничное существо. Потому что он рефлектирует на каждом шагу и на каждом шагу врет, врет. Себе и другим. Представь, как было трудно Галилею внушать толпе невежд то, что он знал наверняка, что доказал математически и на что положил жизнь. И… отступить! Но представь, с каким надрывом, с какой энергетикой он выкрикнул свои последние слова о том, что «она вертится!» Но этот короткий отчаянный крик имел отголосок на многие поколения вперед. Возможно, больше, чем тома научных работ, появившиеся позже…
(…Вот под самым потолком эфемерные тела рассыпаются на тысячи молекул. Четыре глаза, словно бабочки, бьются в зеркала… Все переплетается в тяжелом единстве…)
— Гений — тот, кто при любых обстоятельствах способен чувствовать себя свободным. Это — свобода от жизни, но — противоположная самоубийству.
(…Четыре руки погружаются в длинные волосы… Закрытые глаза впархивают в зеркало, из их яблок выпадают черные зернышки. Атомный гриб, поднимающийся от пола, резко разбивает ртутную поверхность. Разъединение блестящих шариков… Возвращение в тело… Воздушная яма… Сердце в горле…)
— Когда ты очень счастлив… Нет, не о том счастье идет речь! Когда ты ОЧЕНЬ счастлив — запомни! — все в твоей жизни происходит В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ. А все, что будет потом, — лишь хождение по кругу…
— Я знаю… А ты откуда знаешь об этом?
Я вздрагиваю, и он набрасывает на мои плечи свою куртку. Он думает, что мне холодно. Возможно, мне и вправду холодно, поскольку мы уже забрались довольно высоко и скоро дойдем до тех снегов. Честно говоря, я больше не хочу видеть снег. Но мне интересно, что там, на вершине этой горы.
— На самом деле, — говорю я, — Я НИЧЕГО теперь не знаю. Это так интересно. Это — как второе рождение, когда ты совсем новый и совсем ничего не знаешь о мире. Это такое кайфовое чувство. Все приходит в голову — само по себе. Она у меня совсем пустая. И мне порой кажется, что это НИЧЕГО гораздо важнее всей той информации, которая была в ней раньше.
— За этим я и приехал сюда — освободиться… — говорит он. — Тут удивительный воздух!
Он повторил фразу, которую я уже слышала от мсье Паскаля. Я засмеялась. Он меня понял, потому что и сам слышал это от него.
— Давай отдохнем.
Он садится на старую сосновую хвою, включает маленький транзистор, зажигает две сигареты (я смеюсь, смеюсь!) и одну осторожно вставляет в мои губы. Струйки одновременно выпущенного дыма переплетаются, как мы — час назад…
…Где-то… там…
за едва видимой завесой —
тонкой и шелестящей, как крылья ангелов, —
Ты
сидишь за столом
в кругу десяти горящих свечей.
Где-то… там…
Они вытягивают свои обольстительные
язычки
и отпускают их путешествовать
между листьями салата, отбивными
и стаканами с вином…
Где-то… там…
Язычки ползут
и выедают на скатерти
черные дорожки…
Где-то… там…
Ты — весь в белом,
Ты — в венке,
Ты — в кругу друзей,
Ты — с женщиной, чьи волосы
Струятся между пальцами, как
китайский шелк…
…О, какая губительная юность!
Влажная и душная,
как бескрайние тропики
с попугаями на каждом дереве!
Где-то… там…
— Местная радиостанция, — объясняет он. — Это наши ребята. Те, что играют в бистро…
— Мсье Паскаль напророчил им большую славу…
— Он просто чудак. Без него этот город давно бы стал захолустным…
Я посмотрела на часы. Все же я не должна надолго покидать своего хозяина. Вдруг ему что-то понадобится…
Иван-Джон помог мне подняться. До снегов оставалось несколько крутых тропинок. Мы молча пошли дальше. Приближение к снегам предполагает молчание — есть что-то в этой нетронутой белизне. Безмолвие и одиночество. Поэтому я отпустила его руку и пошла впереди.
…Я стояла на плоском узком гребне безымянной горы. Снег был удивительно сухой и приятно скрипел под ногами. Ели и сосны наверху отличались от нижнего леса ярко-зеленой хвоей, не такой тусклой, как внизу.
Тишина. Я закрыла глаза. «Господи, если Ты есть…» — мысленно сказала я и не знала, как продолжить. Я не набожный человек, я не знаю, как с Ним разговаривать! Меня этому не учили. Я циник.
У меня проколоты в четырех местах уши
и тату на левом плече,
я не ношу нижнего белья,
я жую резинку, я курю,
я могу запросто говорить всякие грубости,
плевать сквозь зубы.
И все такое прочее…
Но когда ты вот так стоишь на вершине горы, покрытой снегом, в полной тишине (которая совсем не похожа на тишину, ведь даже тишину можно услышать!), среди недвижимых деревьев, под белым небом, на котором нет ни облачка, — эта фраза возникает в тебе сама по себе: «Господи, если Ты есть…». А что дальше?
Я кивнула головой. Я придумала другую: мысленно убрала слово «если». Получилось значительно лучше. Безымянная гора, небо и деревья вокруг обрели смысл. И больше ничего не нужно говорить. Как просто!
У меня личный медный ключ, которым я открываю дверь дома мсье Паскаля. Поначалу я чувствовала себя воришкой, открывая замок. Теперь это для меня — приятный ритуал. Ключ большой и тяжелый. Холл в прихожей — темный, просторный, с картинами, резными креслами и большим зеркалом в дубовой раме. Я поднимаюсь по лестнице. Иногда из кухни выглядывает матушка Же-Же.
«Спит…» — шепотом докладывает она. Или говорит: «Он тебя ждал, спрашивал, скоро ли вернешься…». Или: «Ну как твой? У вас, наверное, любовь? Может, выйдешь замуж и останешься здесь навсегда…». Это последнее меня слегка раздражает. Матушка Же-Же считает, что женщина не должна быть одинокой, что после двадцати она должна спрятать волосы под платок и ходить в фартуке.
Правда, она уже привыкла к моим сережкам, джинсам и тату на плече. Единственное, что ее еще беспокоит, — это моя фигура.
— Ты слишком худенькая, — сочувственно говорит она. — Как цыпленок… (О, как она потрошит эти нежные создания у себя на кухне! Любо-дорого посмотреть!) Надо все с хлебом есть! А еще я заметила, что ты выбрасываешь круассаны… Их Бертолуччи (это наш пес) потом по всему двору таскает…
Бертолуччи тоже не любит круассанов.
Я поднимаюсь к себе, открываю окно. Вечер пахнет пляжем — сухим песком и морской водой. Тепло. Напротив моего окна, слава богу, нет (и не может быть!) многоэтажек. Я всем довольна — воздухом, жильем, Иваном… и собой. Если мсье будет сегодня хорошо спать, я тоже просплю до утра. Я растягиваюсь поперек кровати и смотрю на белый потолок, смотрю, пока она не растворяется — я засыпаю. И вижу себя в темном подъезде перед лифтом… Красная кнопка вызова светится в темноте, как уголек. Рядом появляется чья-то фигура. И стоит за спиной. И кашляет. Холодно и темно. Уголек горит… Гудит лифт. Тяжелый смрад от мусоропровода… Это мужчина — седой старик с голубыми глазами. Впервые за последние годы вижу перед собой не ведьмовские глаза, не насылающие в дом голубей или синиц, не сдавливающие шею невидимой удавкой. Снимите с меня чары, дедушка! Дайте мне новую кожу, крепкую, как броня! Я не знаю, что не дает мне спать. Не могу сформулировать…
Это — ноябрь водит меня кругами своего зодиака.
Это — возврат писем со штемпелем «адресат не явился».
Это — большие давленые сливы в осеннем саду.
Это — люди, черноглазые, пьющие из души сокровенное.
Это — животный нюх, который не приглушить ни табаком, ни спиртом…
Это — стояние у лифта с красным глазом.
Отверните от меня этот глаз! Я пойду пешком. Я всегда любила ходить пешком.
Что мне нужно? Была же какая-то мечта, выхваченная из огня?
Была, я точно помню!
Воды? Хлеба? Анальгина?!!!
Белых носков?
Дедушка, снимите с меня чары — я вспомнила!
Я хочу родить Сына…
— Проснись!! — Меня трясут за плечо, а я все еще стою у лифта. Там, во сне…
— Все хорошо. Успокойся! Это — сон. Что тебе приснилось?
Я открываю глаза — я их просто раздираю, ведь они склеены ужасом.
Вот это да! Надо мной стоит мой милый мсье — в тапочках на босу ногу, в смешном ночном колпаке, в клетчатом халате с атласными отворотами.
— Простите, простите… — говорю я.
Представляю, как я вопила, если он услышал со своего этажа! Я вскакиваю.
— Я не хотела…
— Это сон, — снова говорит он.
— Да, знаю, — говорю я. — Давайте я провожу вас вниз. Не беспокойтесь. Это был сон.
— Спите, спите, госпожа Иголка. Я сам.
Он такой смешной в этом халате! Идет к двери, осторожно прикрывает ее. Самый что ни на есть папочка! Интересно, есть ли у него дети? Мы об этом никогда не говорили… Была ли у него жена? Любил ли он ее и куда она подевалась? Умерла? Я не могла расспрашивать об этом даже матушку Же-Же. Как-то неловко. Мсье для меня — нечто непостижимое. Мне даже странно представить себе, что он бреется или…
Ага, вот я и вспомнила свои детские ужасы! Помню, как смотрела однажды телевизор, где показывали какое-то государственное мероприятие, и вдруг подумала: писают ли президенты? Я долго размышляла над этим важным вопросом. Он меня мучил настолько, что на первом же уроке 1 сентября я подняла руку и поставила его ребром учительнице. Я была убеждена, что она даст отрицательный ответ. Учительница растерялась и выгнала меня из класса. Так я ничего и не поняла. Решила, что это — государственная тайна, о которой нельзя говорить вслух…
Так вот, мне трудно представить молодость моего хозяина. И то, что он целовал женщину. И покупал ей розы или снимал перед ней носки…
Не всегда же он был состоятельным и одиноким. У него в кабинете — полно всяких фотографий. Даже на сафари среди чернокожих аборигенов! И ни одной семейной.
А я? Выстраиваю прошлое своего хозяина, а сама не могу навести порядок в собственной жизни! Все — такими вот кусками, все — как прогнивший невод. Тонкий. Сквозь дыры свистит ветер. В такой невод может попасть только большая рыбина — такая, как это детское воспоминание. А ведь были же и поменьше. Те, что делают море сияющим и движущимся — целые косяки всякой мелочевки, которую обычно снова выбрасывают в воду. Но ведь она есть!
Что я расскажу своим потомкам, когда буду лежать перед ними на шелковых простынях и кружевных подушках!!
Грустный вечер. Вчера мы распрощались с Николой. Он вытащил свой шарик и, я бы сказала, ушел, даже не оглянувшись. Он был поглощен своими мыслями. Человек «на своей волне». Я таких понимаю и обожаю, хотя на первый взгляд кажется, что они не в своем уме, а проще говоря — они кажутся кретинами. Они блуждают в трех соснах и проливают кофе на белую рубашку не только себе, но и соседям. Они всегда молчат и избегают общества. А когда с ними разговариваешь, то цедят что-то сквозь зубы и смотрят волком исподлобья.
Обычно они любят животных и держат, скажем, пять собак разной породы и разного пола, возятся с их потомством, отдают им свой жалкий ужин. Добиться от них улыбки, а тем более смеха — подвиг со стороны собеседника. Несмотря на все это, у них нет неуважения к обществу как это кажется на первый взгляд. Скорее наоборот. Общество в лице ближайшего окружения ставит им всяческие замысловатые препоны в жизни. У них спрашивают о запахе от животных, который стоит в их доме, или о моде на галстуки. Или еще о какой-то ерунде, в которой они не разбираются. И поэтому раздражаются. И поэтому надолго замолкают. Таких нужно водить за ручку, потому что они всегда вступают в лужи. А потом (порой это происходит после их одинокой кончины) у них под продавленным матрасом благодарные потомки находят чертежи летательных аппаратов, письма от жителей внеземных цивилизаций или что-то в этом роде. Возможно, картины или свитки со стихами. И продают их на аукционах за бешеные деньги. И вздыхают: «Эх, если бы это все — раньше…» Не понимая, что «человеку на своей волне» это «раньше» было так же пофиг, как и теперь. И даже «теперь» — лучше, чем «раньше», потому что теперь ему никто не будет докучать дурацкими вопросами.
…Мсье Паскаль встал из-за стола, как только за Николой закрылась дверь. Правда, на дорогу он отписал нашему печальному гению кругленькую сумму. Мне даже стало обидно за Веронику. Видимо, в глубине моего естества зашевелился ген феминизма.
— Больше получает тот, кому ничего не нужно! — провозгласил мсье свою очередную сентенцию, заметив мои удивленно приподнятые брови.
Мы молчали. Не знали, что сказать вслед человеку, который влюбился в голубку… Возможно, раньше в его сутулую спину я покрутила бы пальцем у виска. Я попыталась вникнуть в то, что сказал мой хозяин, но мало что поняла. А напутствие мсье Паскаля было примерно таким:
— Трансформаторный мотор, трансмиссия электрического тока на расстояние без проводов, устройство для индивидуализации сигналов, планетарная трансмиссия. Всемирная система — Башня Ворденклиф… Будем надеяться, что он еще успеет на последний автобус… Доброй ночи, господа!
Мы удивленно переглянулись.
Следующий вечер выдался тихим и грустным. Представляю, скольких усилий стоило Галине позвонить мне. Сначала она поговорила о погоде и скуке, которая ее уже достала. А потом, будто невзначай, спросила, не хочу ли я чего-нибудь выпить. Разумеется, ей хотелось встретиться и поговорить со мной. Я накинула плащ и выскочила в бистро…
Галина — полная противоположность людям «на своей волне». Она как раз из тех, кто всю свою жизнь ловит эту волну. Серфингистка! Очевидно, сегодня у нее было особое настроение… Она говорила без умолку.
— Если бы ты спросила меня, в чем смысл жизни, я бы удержалась от высоких слов и ответила бы, что смысла нет… Возможно, он в том, чтобы всю жизнь искать его с твердым условием: никогда не найти. Ведь обретенное теряет смысл и ценность, как только оказывается в твоих руках! Как… как часы, найденные на дороге. Люди суетятся и уверены, что у них есть эти «часы» — в виде достатка, семьи, уюта или еще чего-нибудь, что можно увидеть, потрогать пальцами или попробовать на вкус. Как они ошибаются! Но если честно, я хочу — о, безумно желаю! — отыскать этот проклятый смысл и крепко держать его в руках.
Я посмотрела на нее другими глазами. Та, которую я окрестила «хищницей», сидела напротив, нервно разминая сигарету тонкими пальцами с красными коготками. Глаза ее, с легкой косинкой, блестели, как у кокаинистки, но взгляд был растерянным. Я никогда не хотела сближаться с ней. Стараюсь избегать таких женщин. Боюсь истеричек. Я выскочила в бистро, потому что вечер был душным, как перед грозой. И нарвалась на этот непрерывный монолог женщины, которая должна бы была жить не здесь. Поэтому я спросила:
— Как тебя сюда занесло??
Она наконец перестала мять сигарету, из которой высыпался почти весь табак, и щелкнула зажигалкой. Ответила почти так же, как и Иван-Джон:
— Захотелось покоя. А здесь…
— …хороший воздух? — улыбнулась я.
— …и есть время подумать, — добавила она, — перед тем, как сделать выбор…
Я с удивлением посмотрела на нее.
— Недавно там, — она кивнула куда-то вверх, — я рассталась со своим мужем. И немного растерялась: есть ли смысл во всем?
— Ты же сама сказала, что его — нет!
— Я говорила не о себе. Его нет для таких, как ты. С первого же взгляда ясно, что ты слишком самодостаточна. Смысл для тебя — в тебе самой. А я должна быть при ком-то…
— Разве это не унизительно?
— Унизительно! Ха! Я не квочка какая-нибудь! Ты меня неправильно поняла. Я должна служить гению. Или… — она задумалась, — вылепить гения своими руками. У меня это хорошо получается. Если бы мсье Паскаль не был таким старым… Хотя, собственно, возраст гения не имеет для меня никакого значения. Важно лишь то, что он не похож на других.
«Ого, она — настоящая хищница, ведь замахнулась на самого папочку», — подумала я.
— Я довольно хорошо знаю, что такое — конец… — продолжала она. — Ты думаешь, что это смерть?..
Я так не думала, но решила промолчать и послушать, что скажет она, поэтому неопределенно пожала плечами.
— Конец — это когда за несколько часов перед тобой, как в кино, проходит вся прошлая жизнь. Проходит, прокручивается перед глазами, и ты понимаешь, что все в ней было не так! Вот это действительно страшно. Потому что ты все равно продолжаешь жить. Жить, потому что слишком живая и безумно любишь ощущать любые прикосновения, даже порезы. Я недаром говорила Веронике о дерьме… Я сама хорошо знаю, что такое перешивать на себя мамино платье… Я родилась далеко от этих мест. Семья была бедной. Но я с детства знала, что мое назначение — стать известной. Хотя у меня не было, да и сейчас нет никаких талантов. Кроме одного… Того, за что нас любят мужчины…
Она выразительно посмотрела на меня. Я снова неопределенно улыбнулась. Я не представляла себе, за что можно любить меня, я над этим никогда не задумывалась.
— Думаешь, я имею в виду постель? Ошибаешься! Понимаешь, беззаветно мужчины могут любить только своих матерей, и все свои успехи посвящают им, хотя и подсознательно. Я это поняла довольно рано и поэтому пыталась «усыновлять» каждого, кто попадался на моем пути.
Мне это показалось довольно скучным. Я так и сказала ей:
— Но ведь это скучно и неинтересно.
— Ошибаешься, дорогуша! Это интереснее, чем ты можешь себе представить. От матери зависит очень многое. Только она может воспитать гения или негодяя. Это почти божественная миссия. Я хотела перебрать ее на себя. Хотела быть в этом непревзойденной. Победить природу. Я видела, как моя мать трясется над братом, хотя он был здоровенным детиной. А я умирала от чахотки. Как сказали бы сейчас — туберкулеза. Я думала, что это конец, и не знала, что — только начало, которое приведет меня к выполнению миссии. Каким-то чудом, благодаря тому, что взяли у знакомых денег в долг, меня отправили на лечение в чудесный заграничный городок. Мне было восемнадцать. Я еще никуда не выезжала одна и ничего не видела, ничего не знала и не умела. А тут! Белые платья… Белые шляпы… Кружевные зонтики, отбрасывающие загадочную тень на бледные лица барышень, обреченных на смерть. Шелест гравия и звон ручья, бьющего из скалы и наигрывающего мелодию, наполняя кружку со странной трубочкой для питья. Заросли сирени. Нереально яркое солнце. Тишина. Там, в беседке, увитой виноградом, я и увидела своего Гренделя… Любовь накануне смерти. Что может быть романтичнее? Вообще, для меня любовь всегда ассоциируется со смертью. Он испытывал то же самое. Он был весь, как сеть, сотканный из литературных аллюзий. Но это была лишь основа с огромным пространством для собственных видений, а крепкие нити этой невидимой сети — канаты, свитые из мыслей древних мыслителей, только поддерживали его, не давали упасть и возносили душу к небесам, как пружинистый батут. Но он не умел управлять тем, что имел. Я это сразу поняла. Некоторые женщины предпочитают строить из себя маленькую девочку, но я стала для него самым необходимым человеком — я стала ему матерью. Разве могла та, что родила его, теперь назвать взрослого мужчину «птенчик» или, скажем, «мой маленький»? В ее устах это звучало бы смешно. В моих — звучало как музыка. Мы поженились зимой. Я больше не перешивала мамины платья. Он окружил меня роскошью. Он меня обожал. Он стал знаменитым. И я гордилась им, как собственным достижением. Пока мне не стало скучно… Нас ждала пустота и молчание за вечерним чаем. Это был конец… Но…
Она замолчала, отпила из бокала вино, отчего губы ее стали почти черными. Местное черничное вино было густым, как мед.
— Но эта проклятая любовь подыхает довольно долго. И — по-разному. Сначала отчаянно скачет, поет как Гаврош под пулями свою последнюю песенку. В ней очень трогательные слова. А потом падает на мостовую и — это уже труп. Который все же надо оплакать и обмыть, оттащить в сторону, вырыть могилку и попытаться ни разу не прийти к ней с жалким и никому не нужным букетиком.
Пауза…
— Любовь и смерть… — продолжала она. — Я была слишком живой для того, чтобы принять второе. Я приехала сюда, чтобы сделать выбор между умирающей любовью и… любовью, которая еще не родилась.
— Вот как…
— Именно так. Но я еще не знаю, стоит ли опять начинать эту работу… Он намного моложе меня и беден как церковная мышь. Он неуверен в себе и невротичен, как женщина. Застенчив, как ребенок. У него неплохие картины, но это не то, что я хотела бы видеть. Но есть нечто такое… Фантазия. Стремление. Безумство. Он жаждет приключений. Он любит смерть так же, как и я. Он ищет острые впечатления и руку, которая бы держала его на земле. Однажды мы забрались высоко в горы. Еще выше поднимался гребень с пропастью под ним. Я схватила его за руку и потащила наверх. Мы бежали, задыхаясь. Этот неистовый бег был подобен бегству или любовному акту. Приближаясь к цели — высшей точки горного гребня, он, кажется, понял, чего я хочу. Это был восторг, похожий на безумие. Мы не произнесли ни слова, но бежали, зная и — одновременно — не зная, что будет дальше. Это было как испытание двух еще не близких, но очень родственных душ. Ты когда-нибудь стояла над пропастью? Если да, то должна знать, как она манит к себе кажущейся возможностью полета. «Полетели?!» — сказала я, подводя его к самому краю. Вниз с грохотом сорвался камень. Я увидела то, что хотела увидеть: в его глазах не было ни тени страха! Он смотрел на меня безумными глазами и ждал команды. Еще мгновение — и мы бы сорвались вниз, ни о чем не жалея… Я отступила, и он послушно отошел за мной. Он не вздохнул с облегчением, его лоб был абсолютно сухим, он не дрожал и не злился. Если бы я захотела — он прыгнул бы первым. Я убедилась в этом…
— А ты действительно прыгнула бы? — спросила я.
— Я?! — Она рассмеялась и стала похожа на кошку — узкие зеленые глаза и довольная широкая улыбка. Оставалось только высунуть язычок, которым бы она слизала черное вино со своих губ. — Ни за что! Я же сказала: я слишком люблю жизнь. Это было испытание. Для него, но не для меня. Теперь он ждет, когда я вернусь. И это тоже — испытание.
Я не настолько рационально подходила к жизни. В ее рассказе мне понравился только этот эпизод на вершине. Но если бы так поступила я, в этом не было бы ни капли рационализма. Я бы не думала, какое впечатление могу произвести подобным безумством. Это было бы, как говорил Никола, — между восторгом и печалью. Возможно, восторга было бы на малую толику больше. Поэтому я полетела бы! Скорее всего, да…
Мне стало неприятно сидеть с ней рядом.
— Если бы ты уходила от нас, — сказала я просто так, чтобы не молчать, — я бы предположила, что тебя ждет большое будущее.
— Сама по себе я ничего не стою… — вдруг печально сказала она. — Но это — секрет. Ладно?..
После того как растерла ногу мсье Паскаля (ладони мои горели!), я села на балконе, окутанная синим ночным светом, струившимся с гор, будто река. Что такое — наслаждаться жизнью, вдруг подумала я. Иметь деньги? Вкусно жрать? Пить, спать, болтаться по курортам, фотографироваться на фоне исторических памятников — фигня!
Как по мне, это — сбросить сапоги и стать босиком на траву после лютой зимы, плыть в море, нырять и снова плыть, кожей вбирая в себя солнце и воду. Выловить ракушку. В знойный день глотнуть из бутылки минеральной воды. Закрыть глаза и снова чувствовать, как пьешь солнце — вбираешь его ноздрями, кожей, веками, каждой клеточкой. Читать толстую длинную книгу. Какой-нибудь английский роман, написанный хорошим пространным стилем. Жить между восторгом и печалью. И быть искренней и в том, и в другом.
Вдруг я отчетливо услышала, как где-то звонят колокола, вернее — китайские подвески, которыми отгоняют злых духов. Звон был таким мелодичным и неожиданным, что я закрыла глаза. Я знала, что ни в моей комнате, ни вообще во всем доме таких подвесок нет. Не может быть, ведь дом упакован только стариной (на этаже мсье) или модерном (как у меня). А китайские колокольчики, эти металлические трубочки, закрепленные на диске, совершенно не вписываются ни в интерьер, ни, я бы сказала, в концепцию нашей здешней жизни. Скорее всего, они звучали у меня в голове. Я посмотрела на часы — на них высвечивались цифры: 02.45.
Странные, странные вещи. Я родилась в заснеженной провинции, где солнечные лучи похожи на острые спицы, они не греют, а пронизывают, оставляя тело выстуженным. По чьему велению я пересекла уйму границ и сижу здесь — на берегу леса? Какой ветер подул на эти китайские подвески? Мне надоело пребывать в неведении, лишь вопросы задавать.
Завтра же поговорю с мсье, решила я. Если он такой фантазер и умник — я согласна принять от него любой вариант. И… участие в игре. Если меня в нее примут. Почему-то я была уверена, что в следующий раз распрощаться придется с Галиной. Игроков станет меньше. У меня появится шанс узнать, на что способна я…
На следующий день после вечернего чаепития я решила пойти в наступление.
— Кто вы, мсье Паскаль? — напрямик спросила я своего хозяина.
Его нужно было брать «тепленьким» — вот так перед сном, на веранде, когда он, потрудившись в кабинете (не представляю себе, чем он там занимается!), сидит передо мной, прищурив глаза.
— Не уподобляйтесь тем, кто был здесь до вас, госпожа Иголка, — слегка раздраженно сказал он. — Странное дело: люди стремятся к покою, а когда находят его — начинают нервничать и задавать лишние вопросы. Я — не более чем то, что вы видите перед собой. Вас что-то во мне смущает?
Я решила сбавить обороты.
— Все хорошо, мсье, — сказала я. — Возможно, мне непривычно сидеть без дела, зная, что я приехала сюда работать.
— Разве у вас было мало дел? — он поднял брови, кивнув на мои руки.
Он был прав.
Кстати, я очень похожа на свою руку. Это даже заметил склонный к метафорам Иван-Джон. Моя рука, как я уже говорила, довольно тонкая в запястье: ее можно переломить двумя пальцами. Конечно, если эти пальцы принадлежат сильному мужчине. Это почти «лягушачья лапка». Но только в запястье. Выше — черта с два вы со мной справитесь! Мышцы у меня надуваются так, будто я достигла этого долгими тренировками в спортзале. «Ты занималась спортом?» — спросил Иван, уловив это неожиданное противоречие между запястьем и предплечьем. Спорт я не люблю и многого в нем не понимаю: тратить время и силы на то, чтобы быть «сильнее, выше, быстрее». Ради чего? Он целовал мою руку от начала до конца и от конца к началу, а затем сделал вывод, что в этой руке скрыта вся моя сущность: очевидная беззащитность и незаметная (потому что под рукавами) сила. Откуда? Возможно, я таскала тяжелые сумки?..
— Со мной, хозяин, происходят странные вещи, — сказала я. — Кажется, я забыла, чем занималась и как жила. Только не говорите, что это все — из-за «замечательного воздуха». По крайней мере, он не повредил никому, кроме меня.
— Вам он тоже не повредил, — улыбнулся он. — Обычные симптомы для уставшего организма. Усталость пройдет, и все вернется в свою колею.
— А вы можете показать мне резюме, по которому меня отобрали? — с надеждой спросила я.
— Вам это очень нужно?
— Да, очень! — настаивала я. — Ведь мне нужно знать, за что я получила такой подарок судьбы: хозяина без вредных привычек, тихий городок, горы и «прекрасный воздух»…
— И еще кое-что, о чем вы не догадываетесь, — добавил он.
Видимо, намекал на мое предстоящее участие в игре.
— Собственно, — сказал он после долгой паузы, — есть нечто поинтереснее, чем ваше резюме. Ведь оно подготовлено по стандарту. Как у всех. Шоколад и мармелад… Погодите, упрямая девчонка, я сейчас вернусь.
Он ушел с веранды, и мне стало неуютно и тревожно. Зачем я завела этот разговор? Куда он пошел? Вдруг мне стало холодно. Холодно, будто я вернулась назад, а по спине побежали мурашки — так, будто я почувствовала, что кирпич, лежащий на краю крыши, сдвинулся до середины и вот-вот упадет мне на голову.
Холодно и тревожно, как в больнице перед операцией. Я закуталась в плед, висевший на спинке моего стула, даже сунула туда нос, чтобы надышать теплого воздуха. Хотя вечер был как всегда тихий и теплый, спокойный. Я бы хотела, чтоб вдруг поднялся ветер, начался дождь, град, разбушевалась стихия, которая бы не позволила продолжать разговор и уравновесила бы состояние внутреннее с состоянием внешним. Я боялась утратить гармонию! Вот оно. Здесь все было гармонично — во мне и вокруг: в этом спокойном течении дней и вялотекущих событий. В моем непринужденном общении с хозяином дома и городка. И в легковесном романе с Ваней-Джоном…
Я услышала, что мсье Паскаль возвращается, и сбросила плед. Не хотела, чтобы он обнаружил мое состояние. Внутренняя дрожь передалась рукам, я поспешила поставить чашку на стол — в ней звякнула серебряная ложечка. Если бы я держала ее в руках, уверена, звон бы стоял такой, будто я еду в поезде.
Он спокойно уселся напротив и достал из кармана домашней куртки блокнот в зеленом переплете.
— Узнаете? — спросил он.
— Что это?
— То, что было приложено к вашему резюме! — улыбнулся он. — Я всегда придирчиво отношусь к тем, кто сюда попадает. И — не обижайтесь, госпожа Иголка, — прошу агентов прислать какую-то личную вещь кандидата. Иногда присылают ленты для волос или — представьте! — даже фото в полный рост в купальнике. У вас оказалось вот это.
Я тупо смотрела на зеленый блокнот. Мсье Паскаль картинно вздохнул.
— Что же мне с вами делать? Держите. И больше — ни слова. Договорились?
Я автоматически кивнула и взяла блокнот. Где-то снова зазвенели китайские подвески… Возможно, на этот раз это был колокол на нашей колокольне. Я вздрогнула и вопросительно посмотрела на мсье Паскаля.
— Я ничего не слышу, — отозвался он. А потом добавил: — Поздно. Пора ложиться спать…
Я проводила мсье к его спальне, пожелала «Доброй ночи», он хитро посмотрел на меня: «Доброй ночи».
Видно, знал, что я сегодня не усну…
Я бросила блокнот на одеяло. Включила бра. Налила себе с четверть стакана «бейлиса», растянулась поперек кровати. В приоткрытую стеклянную стену повеял ночной ветерок. Взлетела вверх и мягко опустилась белая штора. Будто птичка крылом взмахнула. Моя дрожь унялась так же внезапно, как и началась.
Я — идиотка! Я думала, что мсье вынесет нечто вроде топора в пятнах крови, — как вещественное доказательство какого-то преступления, совершенного мною «на большой земле».
Я погладила рукой переплет блокнота. Чей бы он ни был — мне стоит его прочитать, если мсье Паскаль этого хочет. Я была уверена, что это его очередная шутка или западня. Маленькая, безопасная западня для моей бессонницы.
В то, что эта вещица принадлежала мне, я, конечно, не поверила. У меня никогда не было зеленого блокнота. А если и был бы — как он попал в руки мсье? Стали бы его агенты обременять себя розысками в моем доме, а тем более — похищением такого хлама?